Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом спустился бы с вышки и на выстрел к ней больше не подошел бы.
Где-то я прочла много лет спустя, что у того, кто в 16 лет не был коммунистом, нет сердца, а у того, кто остался коммунистом после 30 – нет мозгов.
Должна с сожалением признать, что я излечилась далеко не сразу и совсем не полностью.
До сих пор, стоит мне оказаться в мраморном вестибюле какого-нибудь швейцарского отеля и прикинуть, сколько стоят выставленные в красивых витринах золотые хронометры, – и сквозь непроизвольную дымку щурится мне навстречу криминальный герой моей ранней юности…
* * *
Крым, Коктебель. Не «ваш», не «наш» – ничей. Божий.
Кафе у моря, напротив Волошинского дома.
За соседним столиком – пожилой господин в курортном дезабилье. Вид у него серьезный и даже величественный – насколько позволяют шорты до колен и фривольная панама.
Господин вдумчиво и сосредоточенно ест мороженое из запотевшей стеклянной вазочки. Перед ним на столе – школьные тетради «за две копейки» и дешевенькая шариковая ручка.
Прикончив мороженое, он тщательно вытирает губы бумажной салфеткой, подтягивает к себе тетради, и принимается листать записи. Наши столики рядом и я, вытянув шею от праздного любопытства, вижу рифмованные строки. Стихи! Господин что-то правит, вычеркивает и вписывает, вздыхает и покачивает головой.
На пляже под самым кафе мальчишки мастерят нечто из куска клеенки, деревянных реек и ниток. Сегодня с утра ветер, легонько штормит. Закончив работу, они взбираются на ржавый катамаран. Суденышко безжалостно бьет об гальку, но они справляются, крутят педали, и водный велосипед, подскакивая на волнах, уходит в море.
Я на секунду отвлекаюсь, глядя на поэта. Тот продолжает вписывать и вычеркивать.
За это короткое мгновение над морем происходит чудо. Крепкий соленый ветер поднимает над катамараном громадного, разноцветного воздушного змея. Леска гудит, мальчишки визжат от восторга, и там, наверху, в сияющем воздухе, конструкция из реек и клеенки внезапно утрачивает рукотворность, обращаясь в огромную, бьющуюся и трепещущую живую птицу.
Собственно, все. На этом нужно закончить и не терзать культурных людей пошлыми метафорами.
Вообще я вот о чем. Я о том, почему я не пишу стихи. По-видимому, дело в том, что я не верю, что в моих тетрадках есть что-то хоть частично равноценное рейкам, клеенке и мотку лески…
* * *
Горбушка. Будний день. Немноголюдно, но громко как всегда.
Брожу мимо рядов, останавливаюсь у прилавка. На прилавке – кино и игрушки. За прилавком – никого. Стою, перебираю. Сзади вопль:
– Мадам! Стойте, не уходите. Я предложу вам последнюю «Кармелиту»!
Оборачиваюсь. Ко мне спешит хозяин ларька, немолодой человек в очочках, как у Леннона, и пиджачке с заплатами на локтях.
Увидев мою физиономию, замирает.
– О нет. Вы «Кармелиту» не смотрите.
Не вопросительно, а утвердительно.
– А вы откуда знаете? – спрашиваю.
– Я психолог, – отвечает. – Я про всех могу угадать.
– А ну?! – подначиваю я. Человечек изучает меня придирчиво и внимательно. Молча вынимает из-под прилавка «Шоколад» и «Амели». Я смеюсь.
– Угадал?
– Еще как! Но это мне не нужно.
– Тогда – вот.
На прилавке появляется «Пуаро». С Дэвидом Суше. Любимейший.
– Обалдеть, – говорю, – но и это есть.
– «Мисс Марпл»?
– Есть!
– Что ж тогда?!
– Гадайте.
– Позвольте, я посмотрю вам в глаза.
Снимает очочки, щурится подслеповато. Долго шарит под прилавком. Вынимает диск с иероглифами.
– Это что?
– Миядзаки.
Я делаю шаг назад и осматриваю человека с головы до ног.
– Вы кто? – спрашиваю. – Вы – дырка в ткани мироздания?
Он хихикает.
– Так вы за Миядзаки пришли?
– Нет, – говорю, – вы не угадаете, зачем я пришла. Мне нужна игра PURE, это гонки на квадроциклах.
– Этого не может быть, – говорит продавец.
Зачем-то я рассказываю ему о четырнадцатилетнем мальчике Саше, который лежит в отделении онкогематологии в одном боксе с моим годовалым подопечным Нураном и с восторгом листает журнал про эти самые игры.
Продавец ведет меня через Горбушку к прилавку, где мне продают игру. Я благодарю, а он сует мне в руки Миядзаки.
– Сколько с меня?
– Это подарок.
Я не то что польщена была, а как-то неимоверно горда. Со спины меня можно принять за любительницу слезливых российских сериалов. При беглом осмотре – за любителя Пуаро. При пристальном взгляде – Миядзаки.
Это ли не орден, спрошу я вас, дамы и господа?
* * *
Третьяковка. У картины Фалька «Красная мебель» стоит и сидит на полу детская студия. Учащимся лет по пять-шесть – не больше.
Педагог: «Что вы видите на картине?»
Молчание. Кубизм, сложно…
Жестом фокусника гениальная преподавательница вытаскивает из сумки коробку из-под сахара. Показывает:
– Что это?
– Коробочка!!! – отвечает хор.
Педагог рвет коробочку на части, складывает и показывает изумленной публике.
– А так?
После секундной паузы хор завороженно произносит: «Коробочка!»
Потом кто-то оборачивается к картине и шепчет потрясенно: «Столик…»
Второй, с восторгом узнавания: «Стульчик…»
Роберт Рафаилович Фальк, мне кажется, был бы рад.
И это – о любви к прекрасному…
* * *
Особое, тихое удовольствие – выйти из дому за минуту до половины восьмого, чтоб увидеть, как гасят поутру фонари и мир из лимонно-желтого становится жемчужно-сиреневым.
Есть какая-то меланхолия высшей пробы в этой смене освещения – словно некто оформил декорации специально к твоему неторжественному, неуклюжему и нелепому появлению на сцене.
И проходишь мимо восхитительных снежных кулис и выходишь на авансцену, к погасшим софитам и разошедшейся публике.
И сказать тебе нечего, да и не ждут от тебя ничего… Постоял, да и иди себе на автобусную остановку…
Там, на остановке, спит под лавкой в тихом углу лохматая собака, две старушки привычно ругают погоду и цены, молоденькая мама тащит за шарф ребенка лет четырех и чем-то вроде детства пахнет от мокрой шерстяной перчатки…
– Не жри снег, идиот! – кричит мама.
Краснощекий «идиот» смотрит лукаво и нежно, прячет за спину кулачки и боком подбирается к собаке. По лицу видно, что у него полно интереснейших планов, и, если повезет обмануть мамину бдительность, то новую порцию снега удастся съесть прямо с апатичной песьей морды.